Чудо обычного дня Миколы Бущика

Социум

Мария КОСТЮКОВИЧ

,eobrХудожник Микола Бущик дал интервью корреспонденту «Беларус-МТЗ обозрения» и рассказал о своей живописи, повторяя, что на такие встречи времени не жаль. «Я вижу реакцию, более отстраненно смотрю на свои картины, новые мысли рождаются, дают ход будущим работам». Микола Бущик творит чудо акварелью и маслом, сбивая с толку искусствоведов, не находящих чуду названия и упирающихся в два слова: абстракция, цвет. Остальное в самом деле не выскажешь, а только увидишь на выставке и поймешь — ЦВЕТ!

— Вас называют и Николаем, и Миколой. Вам самому как больше по душе?

— У меня в паспорте написано — Мікалай Бушчык. Русские, как и французы, итальянцы, немцы, переделывают меня в Николая. Я этому не противлюсь. Я много прожил в России, там писали «Николай». Но поскольку моя жизнь в основном прошла здесь, в Беларуси, я называю себя Мікалаем. Когда делали мой альбом, сказал: «Пишите — Микалай. Или Мікола». Так называют парубков. Но поскольку художников обыкновенно считают вечными парубками — то Мікола Бушчык.

— Как вы сами определяете свое творчество?

— Тут надо быть скромным. Как я буду сам его определять? Когда работают в каких-то направлениях, художники бывают похожи на ведущих мастеров, которые и определяют манеру. Я на сами направления внимания не обращал никогда. Пройдет время — и ярлык художнику повесит кто-нибудь. Я всю жизнь искал свою пластику выражения — как я понимаю и как вообще можно через пластику живописи рассказать о мире. То есть писать, не просто изображая, а писать — самой пластикой. В ней есть пятно, цвет, нюансы оттенков, и есть ритм. Я всегда искал, как это отвечает моим представлениям о том, как мой мир может быть на картине явлен другим так, чтобы он не стал банальным рассказом, картинкой для развлечений, типа лубка. Чтобы это не было исполнением заказа чьего-то.

Вот картина «Чистый четверток», например. У меня сопряглось в ней сразу все: и ради чего этот праздник — Чистый четверг, и какова его идея, чистая, высокая, светлая. Поэтому силуэты стали такими светлыми. Они стали почти духами, потому что человек в церкви забывает о теле, он становится человеком-духом, что его сутью и является.

Когда были тяжелые размышления о трагедии Чернобыля — возникла работа «Успение». Она сама выплыла из-под кисти, писалось состояние, а потом — явились фигура лежащая, фигура стоящая. Полудухи. Лиц определенных на картинах нет, потому что я считаю, что лицо — это предмет для узнавания. А каждый человек — это то, как он себя проявляет, а не каков он на обложке журнала. Поэтому я не пишу лица как таковые, я делаю намек на них, чтобы за этим каждый мог додумать любое лицо.

— Не раз говорили, что вы пишете эмоциями и эмоции. Вы согласны с этим мнением?

— Это правда, я и сам так говорил. Хотя пишу красками, конечно. Я ищу ответ на эмоции через цвет, через ритм и, складывая разные эмоции, создаю впечатления. Я хотел бы людей впечатлять, а не рассказывать им о битве под Полтавой. Мне не интересно рассказывать о каких-то событиях в своих картинах.  У меня профессия — наблюдать. А еще правильнее — созерцать. Стараться видеть все отстраненно. Хотя я и участвую, но в то же время и наблюдаю. Созерцаю.

— Вы всегда писали так, как пишете сейчас?

— Я не сразу к этому пришел. Сначала многое описывал, и многое даже исторически описывал — то как современное, то как прошлое, то даже как возможное будущее. Художник, в общем, это и делает. А потом понял — это все литература, это не совсем художественное. У меня были картины с посвящениями подвигам каких-то людей. Правда, я их больше ругаю на выставках, чем приветствую. Тем не менее, это картины своего века. Но это ушло. Я не всегда был здоров, не всегда оказывался на гребне жизни. Были сложные периоды, в один из них, в 1986 году, я очень тяжело заболел. Чуть не отдал Богу душу. Думал, что не буду жить. Искал, к чему обратиться, чтобы уйти от этих мыслей. Обращался к русскому, белорусскому искусству, и прежде всего к музыке, литературе. И пришел к поразившим меня выводам: за редчайшим исключением все в искусстве посвящено стону и плачу. Ничто тебя не может поддержать вообще. То несчастная любовь, то несчастная судьба. Думаю, дай хоть радио включу, отвлечет. А там одно — «Ай-ай-ай, какое несчастье!» Даже любимые мои художники Суриков и Врубель — Боже мой, там же одно страдание! Рерих — один из немногих, кто отказался от исторической и драматической живописи. Матисс — один из немногих, со своим детским взглядом. Я думал: «Боже, дай мне только одно. Если я выкарабкаюсь, никогда не буду писать о печальном. Буду писать только о том, что души поднимает, а не мучает или угнетает». И с тех пор я пишу другое.

— Вы говорили, что любимое ваше занятие — комбинировать цвета, и когда удается найти тот, который максимально выражает эмоцию, то безмерно счастливы. Другие люди замечают ваши открытия?

— Действительно, бывают такие счастливые мгновения, когда вдруг понимаешь, что удалось. Это бывает, когда не отвлекают заботы, выставочные и прочие, никто не дергает, не требует, не зовет — ты просто работаешь. И через какое-то время начинается живопись. Это действительно счастливые моменты, ощущаешь свое определение в жизни, в мире. Сделал — и оно останется. Даже если не останется — ты это открыл: цвета, краски, которые эмоционально о чем-то говорят. Это твое счастье. А для других это совершенно новая, непонятная вещь, и сразу ее не воспримут. Лишь иногда профессионал, увидев, говорит: «Ух ты, а как ты это сделал?».

— Ваши картины могут вызывать у зрителей ассоциации совершенно иные, чем те, что диктует название. Вы настаиваете на том, чтобы картина воспринималась именно так, как назвал ее автор?

— Я к названию не отношусь жестко, тем более ревниво, как к чему-то очень принципиальному. Неважно, что портрет женщины с улыбкой назывался «Джоконда». Это ничего не говорит, надо лезть в историю — и окажется, что это женское имя или фамилия, что определение итальянское. А мы смотрим на портрет: женщина с поразительной, космической, таинственной улыбкой, как будто улыбка эта на все времена. И каждый из нас, говоря «Джоконда», вспоминает все о картине, но не о названии.

Бывает, хочется название изменить. Подходит выставка, ты работу хочешь показать уже  в другом сочетании, с другими картинами, и вдруг понимаешь: «Боже мой, она ведь не об этом». А часто названия мешают. Художник назовет, а люди видят, что, сам о том не задумываясь, он вложил в произведение совсем другой смысл. И бывает, что картина, написанная в одно время, «читается» совершенно иначе в другое.

— Бывало ли, что вы называли картины по чьему-то совету?

— Даже собирал для этого в мастерской своих друзей. А в молодости часто приглашал для этого великолепного человека — его многие в Минске знают и ценят — Кирилла Зеленого, искусствоведа. Я ему доверял, он прекрасный филолог, знаток истории литературы. Уж кому оперировать словами, как не такому человеку?

«Чистый четверток» так окрестил игумен Виталий, мой друг, страстный любитель живописи. Я называл эту картину «Идущие», но в среде глубоко погруженных в эти знания людей Чистый четверг называется «Чистый четверток». Звучит красиво — чис-тый-чет-вер-ток. По мне — это поэзия. Иногда бывают у меня названия немножко поэтические, например, «Вечер, уходящий в никуда». Назови просто «Вечер» — и зритель придет, посмотрит и уйдет. Люди ведь как часто смотрят? Однажды я вдруг это понял… Человек приходит на выставку, почти как в храм: «Ах, картина!». И тут же читает под картиной — что там для него написали? Потому что всех с первого класса учат читать. А понимать картину — никого. Все люди образованы литературно — не музыкально, не художественно, не научно, потому что науке тоже учат особо. А вот читать учат всех, учат складывать буквы, слоги, слова, складывать смыслы. Это не беда, это роскошь — для литературы, для ума. Поэтому на выставке сначала название читают, потом смотрят картину, затем снова название, надев очки: «Не ошибся ли я?». Еще раз смотрят и говорят: «Художник ошибся». Такие зрительско-эстетические метаморфозы. Но это очень интересно, это всегда делает жизнь веселее.

— На вашей выставке в Национальном художественном музее звучала музыка. Вы сами ее выбирали?

— Это произошло случайно. Но случайность не бывает случайной, знаете. Мне этот альбом подарили незадолго до выставки. Я часто слушал его и приятно удивлялся, что кто-то очень грамотно сделал подборку: и Моцарт, и Мендельсон, и Бах, и другие. Он собрал их как один мечтательно-вознесенно-ровный фон для мыслей. У меня много разной музыки, я с ней дружу с детства. Выучился играть на баяне по самоучителю, всю юность тренькал девушкам на гитаре. Зарабатывал на гитаре на ужин, будучи студентом, но музыка меня не выбрала, понимаете. А мне ее хотелось всегда. В молодые годы я и пару композиторов молодых, искусствовед, веб-журналисты, другие близкие люди, энтузиасты культуры, искусства, эстетики, придумали такое действо — «музыкально-художественные вечера». С нами был симфонический оркестр при Дворце культуры профсоюзов. Вечера проходили при свечах, на большом экране шли слайды картин под музыку. На эти вечера было билета не достать.

— Если вдруг картина покажется вам неудачной, вы храните ее?

— Такое бывает редко, потому что пишу-то я скорее с помощью интуиции. Написанное интуицией — оно всегда неправда, и оно не может быть неправильным. Случается другое. Что-то было написано, и существовало, и я показывал на выставках, а через время, просматривая, думал: «Было бы здорово еще дополнить». Бывает, дополняю. Есть работы, которые просто переписал. Сейчас понимаю: были работы не хуже, чем после на них написанные.

— Вы стали организатором нескольких выставок и пленэров в начале 90-х. Тяжела работа организатора?

— Было больше интересно, чем изнурительно, потому что хотелось новых идей и впечатлений. Хотелось сделать праздник. Пленэры получились замечательные. Приехали художники из разных стран. Было много идей, отличные итоговые выставки — по 40—50 полотен. Австрия, Германия, Россия, Украина, страны Прибалтики. Сейчас редко такое тянет делать — думаешь, зачем это нужно, если за «организаторское» время можно написать картину, и не одну. Это очень хорошо делать, когда видишь отдачу, помощь чиновников, их заинтересованность. А когда картины остаются без внимания, а потом их рассовывают по кабинетам насильно — противно. Когда сделали эти пленэры, все культурные учреждения города были обвешаны картинами. Все библиотеки столицы получили одну-две.

— Вы наверняка сталкивались с неприятием ваших произведений.

— В играх «официальных» художников не участвовал и не участвую. В советское время выставки закрывали и снимали картины за то, что я был художником «идеологически другой направленности». Потом козни пошли по инерции, потому что чиновники остались те же. Запретить писать — сейчас это невозможно. Да и раньше не могли запретить, потому что я жил в советское оттепельное и постоттепельное время. А если бы чуть раньше — все могло быть. Вот Петров-Водкин от чахотки загнулся? Загнулся. Он был умнейшим человеком, который оставил свою теорию о цвете, написал столько полотен, ни на какие другие не похожих. Они потрясали и художников, и специалистов Европы, Франции, России. А его выставка целые десятилетия была под запретом. Когда я учился в училище, готовили его выставку, впервые за несколько десятилетий, и она произвела фурор. Заговорили о Петрове-Водкине. Впервые позволили заговорить. Мы были потрясены — «Ничего себе! Вот это художник! Вот это глыба!». А во все предыдущие времена его просто вроде и не было. И сколько таких мастеров! Павел Кузнецов — какой замечательный был художник в 20—30-е годы, а в 40—50-е его не видно и не слышно. Человек ушел в тень и сделал все, чтобы о нем даже не говорили, чтобы не погибнуть.

Я писал уже в другое время, когда не любили, но запретить бунтовать не могли. Да и бунта-то не было. Какой бунт? Я просто хотел быть художником  — каким хотел, как понимал время, жизнь, искусство и вечность. Хочу писать только о вечном, философском и прекрасном. Для меня на земле рай. Сегодня проснулся — такой рай. Вы не плачете от боли, от тоски, не ругаетесь, не горюете, что у вас все отобрали, — прекрасно! Ваша душа, сознание наполнены вопросами, интересом к жизни — это рай. За рай надо бороться — не за ад. От чего-то надо и предостерегать — но не публицистически — в живописи. Кому на какую высоту искусства Бог позволил забраться, пусть то и делает. Я никому не завидую, никого не ругаю, никого не поощряю. Мне бы свое суметь — и донести.

— У вас есть ученики?

— Когда в архитектурном преподавал, некоторые студенты очень увлекались тем, что и как я делаю. Говорили: «Почему же вы нас учите одному, а на выставках показывает совсем другое?» Отвечал: «Когда вы научитесь, тогда пишите, как я, что хотите, — но сначала научитесь». Есть у меня один прямой ученик — мой младший сын. Но он выбрал другую землю, потому что в наше время быть похожими на одной территории невозможно. Сейчас он в Канаде, в Торонто живет. Пишет близко к моему — по почерку, по пластике, по манере. Ну, так он же мой сын! Звал меня к себе, но что мы там будем делать вдвоем, два Бущика? Чтобы все гадали, кто у кого взял манеру — отец у сына или сын у отца? Вот мой прямой ученик — мой сын. И очень толковый ученик. У него некоторые вещи лучше, чем у меня, получаются.

— А у вас есть любимое место, куда хочется ездить, чтобы писать?

— В целом — планета Земля. Мне везде интересно, поэтому много езжу. Это всегда новые впечатления, мысли и эмоции, а значит, и картины. Нетрадиционное всегда интересно. Вот за это я очень люблю все народное, но терпеть не могу, когда живую народную традицию эстрадники и другие мастера эксплуатируют нещадно. Оно должно быть так же, как вышитый рушник матери, — сокровенно, в определенное время и сколько надо.

Самая красивая страна на свете — Беларусь. Я ее для жизни выбирал. Я хотел быть здесь, очень хотел. Очень люблю место, где родился, куда езжу всегда с удовольствием, оно мне дарит очень много картин и впечатлений, таких зачастую неожиданных, разных — это Слонимщина. Деревня, где меня крестили, где я почти не жил (в детстве пару лет), — деревня Деревная. Действительно место удивительное, очень земное и в то же время очень фантастическое — по краскам, по всему. Там такие бывают закаты, восходы, такие туманы над лесом, над полем! Там очень красивое утро, удивительные вечера. Вот — Место на земле.

— Чего, на ваш взгляд, в искусстве не должно и не может быть?

— У картины есть свои законы, которые профессионал должен знать. Другое дело — художники-наивисты, бабушка, например, в восемьдесят лет взяла кисточку и рисует, потому что ей так нужно. Но если ты профессионал, надо знать законы холста, равновесия, построения центра и периферии, контраста, тепла-холода, цветовых напряжений.

Для того, чтобы научиться, надо много лет пробовать делать. Шажок за шажком. У меня это не всегда получается. Если долго не пишу, потом берусь — все рассыпается. Вдруг щелк! — и начинает все получаться. С живописью тоже непросто. Два цвета рядом лежат, один делает все, чтобы быть горячим, а другой — все, чтобы стать холодным. Этот звучит, накаляется, а у того все благоухает, цветет. Вот как этого добиться? — надо работать. На выставках иногда подходят люди, спрашивают, какими красками я это делаю. Я отвечаю — обыкновенными, просто надо знать, как делать. Святослав Рихтер говорил: «Первое самое сложное — услышать музыку, второе — сделать так, чтобы ее услышали другие». Так и у нас — почувствовать, как цвет может жить, а еще сделать, чтобы почувствовали другие, как он живет.

— Эпатаж, провокацию вы относите к искусству?

— Все новое — всегда эпатаж. Я это воспринимаю как понятие новаторства. Новое, непривычное — эпатаж. Но — культурный, ведь есть эпатаж бескультурный, когда человек провоцирует других на противодействие. Иногда, может быть, и я эпатажем пользовался, когда делал более резкое, новое. Хотя говорят — нет ничего нового, есть хорошо забытое старое. Это неправда. Так говорят люди ленивые, можно сказать, даже бесталанные, потому что они никогда не пробовали, или пробовали, но у них не получилось. Эпатаж — слово для ленивых. Для них все эпатаж. А для быстрых умом — это свежая струя. А провокация и есть провокация. Это в искусстве сплошь и рядом.

— Вы упоминали о своих экспериментах в видеоарте, с использованием новых технологий.

— Не считаю их чем-то серьезным, потому что это совершенно другое искусство. Я живописец. Есть художники, которые занимаются разными искусствами, видеоартом, бодиартом — мало им холста. Я другой. Мои эксперименты быстро останавливались и умирали, как и мой интерес к этому.

Сейчас стало очень много дизайна — дизайн интерьеров, экстерьеров. У нас это называлось халтурой. Побочным заработком. Я делал такие работы, чтобы потом можно было заниматься живописью, чтобы хватало денег. За это платили быстро и много. Два месяца в году я халтурил, десять месяцев занимался только живописью и о халтуре не вспоминал. Хотя за эту халтуру не один раз давали премии. Но не нам, а тем, кто ее заказывал, — начальникам за эстетическое оформление, на предприятиях, в учебных заведениях, в колхозах. Мы получали свои деньги и уезжали. Это была не наша работа, не наш интерес. Мы — живописцы. Для того чтобы поступить на живопись, нужно было пройти очень сильный конкурс, а чтобы поступить на «промоформление» (так называли дизайн), не надо было быть уж очень выдающимся. Многие по четыре-пять раз поступали, потом резко уходили «в керамику», а закончив университет, живописью занимались. Они и сейчас живописью занимаются, но я-то знаю, иным все равно — картину написать или горшок слепить по заказу. Они даже горшок выберут, скажут: «Ладно, картинку я потом напишу». Отсюда, кстати, пошло у художников слово «картинка», перестали называть работы картинами, говорят «картинку покрасил». Понятие «написать картину» почти исчезло из обихода художников. Могут еще оскорбиться, сказать: «Я написал полотно, или сюжет, или небольшой холст». Так же как белорусы стесняются говорить по-белорусски. Так же как мы с вами сейчас беседуем на русском.

— Ці ёсць вельмі важнае пытанне, на якое даўно хочацца адказаць, а яго не задаюць?

— Не. У мяне ёсць пытанні да самога сябе. Пытанні з самога жыцця. А пытанні ад іншых людзей — я ж ведаю, што ўсе пытанні, што чалавек задае іншаму, ён на самай справе задае сабе. Ён для сябе шукае адказ.

— Пажаданне чытачам газеты.

— Каб яны атрымлівалі асалоду ад таго, што яны чытаюць, куды яны імкнуцца, што робяць.

До 31 мая волшебные картины Миколы Бущика можно увидеть в Доме кино (ул. Толбухина, 18). Вход на выставку свободный.



Добавить комментарий